При поддержке:

Вальтер Беньямин

Франц Кафка

1 2 3 4 5 6 7 далее >

От издательства

В текстах Беньямина произведения Кафки цитируются без отсылок, в русском переводе, кроме особо оговоренных случаев, даются ссылки на следующее издание: Франц Кафка, Собрание сочинений в четырех томах, СПб., «Северо-Запад», номер тома указывается римскими цифрами, страницы — арабскими.

Данное эссе — самая большая, главная работа Беньямина о Кафке — в основной своей части было написано в мае-июне 1934 года, затем в течение нескольких месяцев дополнялось и перерабатывалось. При жизни автору не удалось опубликовать его полностью, в двух номерах газеты «Юдише Рундшау» были напечатаны лишь два раздела — «Потемкин» и «Горбатый человечек»: Walter Benjamin. Franz Kafka. Eine Wiirdigung — Judische Rundschau, 21.12.1934, (Jg.39, № 102/103), S.8 (Potemkin), 28.12.1934, Jg.39, № 104), S.6 (Das bucklicht Mannlein).

Полностью эта работа была опубликована в 1955 году в собрании сочинений Беньямина: Walter Benjamin. Schriften, hrsg. von Th.W.Adorno und Gretel Adorno. Fr.a.M., 1955, Band U.S. 196-228.

Необходимо указать, что в своем эссе о Кафке Беньямин опирался на современный ему уровень исследования и, главное, издания творчества этого писателя. К тому времени, помимо прижизненных изданий, были опубликованы лишь романы «Процесс» (1925), «Замок» (1926) и, последним, «Америка» (1927) — отсюда, кстати, и ошибочное, повлиявшее на некоторые концептуальные моменты его эссе, представление Беньямина о том, что «Америка» — третий роман Кафки. Помимо этого, в распоряжении Беньямина имелся также изданный в 1931 году томик из наследия Кафки: Franz Kafka. Beim Bau der Chinesischen Mauer. Ungedruckte Erzahlungen und Prosa aus dem NachlaB, hrsg. von Max Brod und Hans-Joachim Schoeps. Berlin, 1931.

ПОТЕМКИН

Рассказывают, будто Потемкин страдал тяжелыми, регулярно повторяющимися депрессиями, во время которых никто не смел к нему приблизиться, а доступ в покои князя был строжайшим образом воспрещен. При дворе о княжеском недуге упоминать было не принято, особенно в присутствии императрицы Екатерины, — за малейший намек на эту тему можно было легко угодить в опалу. Между тем одна из депрессий генерал-фельдмаршала продолжалась особенно долго, что повлекло за собой серьезные неурядицы: в канцеляриях накапливались важные указы, исполнения коих, невозможного без потемкинского росчерка, императрица грозно требовала. Государственные мужи пребывали в смятении. Об эту пору игрою случая и занесло мелкого, невзрачного асессора Шувалкина в приемную потемкинского дворца, где, по своему обыкновению, толпились, сетуя на жизнь и причитая, государственные сановники. «Что стряслось, Ваши сиятельства? Не могу ли чем быть полезен?» — поинтересовался услужливый Шувалкин. Ему объяснили, в чем дело, не без насмешки дав понять, что в услугах его, к сожалению, не нуждаются. «Если дело только за этим, — ответствовал Шувалкин, — то предоставьте, господа, ваши бумаги мне, я даже прошу вас об этом». Государственные мужи, которым терять уже все равно было нечего, поддались на его уговоры, и вот Шувалкин с кипой бумаг под мышкой двинулся по нескончаемым галереям и переходам в княжескую опочивальню. Без стука, даже не помешкав у двери, он надавил на ручку. Дверь оказалась не заперта. Внутри, в засаленном халате, почти неразличимый в полутьме, сидел на своем ложе Потемкин и грыз ногти. Шувалкин направился прямо к письменному столу, обмакнул перо и, ни слова не говоря, протянул князю вместе с первым указом. Глянув на непрошеного гостя совершенно пустыми глазами, Потемкин поставил подпись, потом вторую — и так до конца. Выхватив последнюю бумагу, Шувалкин, все так же бесцеремонно и безмолвно, с папкой под мышкой покинул княжескую опочивальню. Победно размахивая подписанными бумагами, вышел он в приемную. Навстречу ему гурьбой кинулись государственные сановники, расхватывая у него из рук каждый свои бумаги. Не веря себе, склонялись они над вельможной подписью... и замирали. Никто не произнес ни слова, наступило всеобщее оцепенение. Тогда Шувалкин вновь приблизился к господам, дабы неосмотрительно поинтересоваться, отчего это они пребывают в таком изумлении. Взгляд его скользнул по бумагам. На всех до единого указах высочайшей рукой было выведено: Шувалкин, Шувалкин, Шувалкин...1

История эта — как герольд, предвосхитивший творения Кафки за двести лет до их создания. Непостижимая загадка, в ней сокрытая, — типично кафковская. Да и весь этот мир канцелярий и приемных, мир полутемных покоев, затхлых и обшарпанных комнат, — это кафковский мир. Неосмотрительный Шувалкин, относящийся ко всему с такой легкостью и в итоге вечно остающийся на бобах, — это кафковский персонаж К. Потемкин же, полусонный и опустившийся, дремлющий где-то в глубине дворцовых покоев, куда никому нет доступа, — это пращур тех властителей, что обитают у Кафки в обличье судей где-то на чердаках или секретарствуют в замке и которые всегда, сколь бы высоко они ни находились, остаются существами опустившимися, вернее даже — опущенными, чтобы тем неотвратимей выказывать свое могущество на самых ничтожных и пропащих людишках — на распоследних привратниках и дряхлых от старости стряпчих. Только с чего это они так утомились, что беспрерывно дремлют? Можно подумать, будто они наследники атлантов и держат земной шар на своих загривках. Может, из-за этого головы у них опущены «так низко на грудь, что глаз почти не видно»2 — как у кастеляна замка на портрете или как у Кламма, когда тот пребывает наедине с собой. Но нет, вовсе не земной шар они держат — просто самые обыденные вещи тоже имеют свою тяжесть и способны согнуть человека в три погибели: «Изнеможение как у гладиатора после боя, а всех дел было — побелить угол в канцелярской приемной»3. — Дьердь Лукач как-то заметил: в наши дни, чтобы сработать приличный стол, надо иметь архитектурный гений, как у Микеланджело4. Но то, что для Лукача исторические эпохи, для Кафки — вечность. Человек, занятый у него побелкой, должен одолевать вечность. И так во всем, даже в самом невзрачном жесте. Персонажи Кафки то и дело по самым разным и несуразным поводам хлопают в ладоши. И лишь однажды, как бы невзначай, автор обмолвился, что ладоши эти «на самом деле — как паровые молоты»5.

Мы созерцаем этих властителей в медленном, но неостановимом движении — либо вверх, либо вниз. Однако нигде они не бывают ужасней, чем когда вздымаются из бездн глубочайшего запустения — из отцовства, от праотцев. Вот сын успокаивает своего слабоумного, дряхлого отца, которого он только что уложил в постель: «„Успокойся же, ты хорошо укрыт.“ — „Нет“ — заорал отец так, что ответ сшибся с вопросом, и, отбросив одеяло с такой силой, что на миг оно развернулось в полете мантией, во весь рост встал на кровати. Лишь одной рукой он слегка держался за лампу. „Ты хотел укрыть меня, отродьице мое, но учти — я еще далеко не накрылся. Пусть это во мне и последние силушки, но на тебя их хватит, хватит с лихвой!... По счастью, отцы видят сыновей насквозь, этому учить не надо...“ — Он стоял свободно, уверенно, дрыгая то одной ногой, то другой. Он весь светился от осознания истины... — „Теперь ты знаешь, на свете есть кое-что и помимо тебя, прежде-то ты только себя знал! Ты был, попросту говоря, невинным младенцем, но говоря еще проще — ты был дьявольское отродье!“»6 Отец, сбрасывающий с себя тяжкое одеяло, вместе с ним как бы сбрасывает и гнет мироздания. Ему надо привести в движение столетия, чтобы оживить — со всеми вытекающими отсюда последствиями — древние отношения отца и сына. Только какие из этого вытекают последствия! Он приговаривает сына к убиению водой. Отец выступает здесь в роли карающей десницы. Вина облекает его так же, как и судейских чиновников. Очень многое указывает на то, что мир чиновников и мир отцов для Кафки — одно и то же. И это сходство — вовсе не к чести чиновников. Тупость, низость, грязь — вот и все их доблести. Мундир отца сплошь заляпан пятнами, да и его исподнее отнюдь не отличается чистотой. Грязь — родная стихия для чиновничества. «Она не могла взять в толк, зачем вообще ведется прием посетителей. „А чтобы было кому парадную лестницу пачкать“, — ответил ей, возможно, просто со зла, один из чиновников, но почему-то именно это объяснение казалось ей особенно убедительным.»7 Нечистоплотность до такой степени неотторжима от чиновников, что сами они начинают казаться какими-то гигантскими паразитами. Не в экономическом смысле, конечно, а в плане бесполезного расхода сил разума и человечности, за счет которых эта шатия влачит свое существование. Но точно так же во всех странных семействах у Кафки и отец влачит свое существование за счет сына, навалившись на него чудовищным трутнем. Пожирая не только все его силы, но и само его право на существование. Мало того: отец, воплощающий собой кару, оказывается еще и обвинителем. И грех, в котором он сына обвиняет, похоже, нечто вроде первородного греха. Ибо к кому еще в такой же мере приложимо определение этого греха, данное Кафкой, как не к сыну: «Первородный грех, эта древнейшая несправедливость, совершенная человеком, в том и состоит, что человек не перестает сетовать на случившуюся с ним несправедливость, на совершенный над ним первородный грех»8. Но кто же еще может упрекать кого-то в первородном грехе, — в грехе порождения себе наследника, — как не сын отца? Из чего с очевидностью вытекает, что настоящий грешник — именно сын. При этом, однако, из постулата Кафки ни в коей мере нельзя заключить, что обвинение греховно, поскольку оно не соответствует истине. У Кафки нигде не написано, что оно несправедливо или незаслуженно. Это процесс, находящийся в непрерывном производстве, и никакое дело не может предстать в худшем свете, чем то, в котором отец прибегает к солидарной помощи чиновной шатии, засевшей в этих судейских канцеляриях, при том, что безграничная продажность еще совсем не худшее их качество. Ибо натура их так уж устроена, что продажность — это последний проблеск надежды в их минах, на который еще может рассчитывать попранное ими человеческое существо. Ибо в судах, конечно, есть своды законов. Только увидеть их нельзя, «...такое уж это, должно быть, правосудие, что приговаривают тебя не только без вины, но и в неведении», — начинает догадываться К9. Законы и писаные нормы остаются в этом по сути первобытном мире неписаными законами. Человек может преступить их просто по неведению и тем навлечь на себя кару. Однако, сколь бы злополучно ни настигала кара не ведающего за собой никакой вины человека, наступление ее с точки зрения права есть вовсе не случайность, а судьба, предстающая здесь во всей своей двойственности. Уже Герман Коген в одной из своих беглых заметок, характеризующих это древнее представлению о судьбе, называл этот момент «прозрением, становящимся неотвратимым», так что кажется, «что привычный ход событий и общий миропорядок сами содержат в себе причину, в силу которой происходит грехопадение»10. Так же обстоят дела и с правосудием, открывающим против К. свое судопроизводство. Оно, это судопроизводство, уводит нас в правремена, в эпоху задолго до законов двенадцати таблиц, которые были одной из первых побед писаного права над первобытным укладом. Ибо здесь писаное право хотя и существует в сводах законов, но существует скрытно, негласно, благодаря чему первобытность, опираясь на такие законы, тем безнаказанней может творить свой безграничный произвол.

1 - невзрачного асессора Шувалкина... Анекдот о Потемкине известен по пушкинской публикации («Table-Talks» А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений в 10 томах. М., «Наука», 1964, т. 8, с. 99), где фамилия персонажа — Петушков. Этот анекдот Беньямин публиковал также отдельно — дважды в 1934 году: в Prager Tagblatt и Frankfurter Zeitung (под псевдонимом). Тот же анекдот опубликовал и Э. Блох («Potemkins Unterschrift») в сборнике «Следы» («Spuren», 1930).

2 - Роман «Замок» (III, 11, гл. 1).

3 - Афоризмы (IV, 275, афоризм № 34).

4 - Беньямин повторяет ссылку на Лукача из книги Блоха «Дух утопии» (Bloch Е. Geist der Utopie. Munchen, 1918, S. 22). Георг (Дьердь) Лукач (1885-1971) — венгерский философ и социолог литературы, один из ведущих представителей неомарксизма, автор книг «Теория романа» (1920) и «История и классовое сознание» (1923), которые (особенно вторая) сыграли важную роль в повороте Беньямина к марксизму в течение 20-х годов. Ср. у Кафки в «Афоризмах» (IV, 286): «Самым важным или самым привлекательным оказалось желание найти такой взгляд на жизнь..., при котором жизнь хоть и сохраняет свои естественные тяжелые падения и подъемы, но в то же время, с наименьшей ясностью, предстает пустотой, сном, неопределенностью. Желание, может быть, и прекрасное, если бы пожелал я по-настоящему. Примерно как пожелал бы сработать стол по всем правилам ремесла и в то же время ничего не делать, причем не так, чтобы можно было сказать: «Для него сработать стол — пустяк», а так, чтобы сказали: «Для него сработать стол — настоящая работа и в то же время пустяк», отчего работа стала бы еще смелее, еще решительнее, еще подлиннее и, если хочешь, еще безумнее.» (Пер. С.Апта).

5 - «На галерке» (IV, 13).

6 - «Приговор» (I, 277 — 280).

7 - «Замок» (III, 202, гл. 21).

8 - Афоризмы (Он. Записи 1920 года. IV, 288).

9 - «Процесс», (II, 43, гл. 3).

10 - Герман Коген (1842-1918) — основатель марбургской школы неокантианства, в социальной сфере стоявший на позициях «этического социализма». Цитируемые Беньямином строки взяты из книги «Этика чистой воли» (Hermann Cohen. Ethik des reinen Willens. Berlin, 1907. S. 362), в которой изложены основные положения этики Когена, понимаемой широко, как наука о человеке. В разделе об ответственности за собственные поступки (7 гл. «Автономия самосознания») речь идет о происхождении зла и мифологических истоках представлений об изначальности зла, а также рассматриваются древние взгляды на связь зла, вины и неотвратимого рока.

1 2 3 4 5 6 7 далее >