При поддержке:

Валерий Белоножко

Превращение Владимиром Набоковым «Превращения» Франца Кафки

«Что со мной случилось? — подумал он. Это не было сном...»
Кафка «Превращение».

1

Владимир Набоков утверждает: «У Гоголя и Кафки абсурдный герой обитает в абсурдном мире». Однако, к чему нам жонглировать термином «абсурдный»? Что он выражает? Чем он нам поможет? В терминах объясняют, вернее — пытаются объяснить, живут же — в реальности и... в воображении, которым термины противопоказаны. Термины — вроде пришпиленных к стенду бабочек или жуков — при помощи булавки любознательного энтомолога. А энтомолог оказал писателю Владимиру Набокову плохую услугу при анализе новеллы транца Кафки «Превращение». Набоков изо всех сил пытается сконструировать физический облик Грегора Замзы в ипостаси жука, посвятил этому столь много времени и сил, что практически оставил за пределами своей трактовки душу произведения. Думаю, что, будь Набоков по профессии или образованию инженером-электриком или — механиком, он обошелся бы с новеллой более бережно и даже — более пристально.

Любование собой, любимым, мешает Владимиру Набокову, то есть, нет — нам, читателям и «Превращения» и аналитической работы знаменитого стилиста. В данном случае он не избежал некоей тенденциозности, столь им презираемой.

Удивительнее всего, что Набоков не вспомнил при этом сказки «Аленький цветочек» («Красавица и чудовище»), а ведь «Превращение» — тот же «Аленький цветочек», только — с точностью до наоборот.

Чем отличается читатель от исследователя. Читатель (простите за тавтологию!) читает, исследователь — вчитывается. Читатель — впитывает, исследователь отстраняется и рассматривает интересующий его предмет при помощи неоднократного увеличения лупы, тем самым чаще всего преувеличивая именно «Неправду» художественного произведения, а ведь сосредоточиться на побочном его аспекте — это и есть неправда анализа. Окольных путей — именно потому, что все они неправильные, бесконечное множество. Набоков как бы забывает об авторе новеллы, словно она родилась сама по себе, при помощи бога из машины, а не из мучительно — подвижнической жизни Франца Кафки. Может быть, все гораздо проще, и энтомологическая перлюстрация «Жука» вообще безнадежна.

2

Однажды в одном из писем Кафка сообщает о странном (а иначе об этом и писать не стоило!) случае, с ним приключившемся. В своей комнате в гостинице он обнаруживает клопа. Явившаяся на его призыв хозяйка весьма удивилась и сообщила, что во всей гостинице ни одного клопа не видно. с чего бы появиться ему именно в этой комнате? Может быть, этот вопрос задал себе и Франц Кафка. Клоп именно в его комнате — это его клоп, его собственное насекомое, как бы его альтер его. Не в результате ли подобного происшествия возник замысел писателя, подаривший нам столь замечательную новеллу?

Безусловно, для представителей рода человеческого клоп — самое отвратительное и мерзкое насекомое. Может быть, эстет-энтомолог подвиг писателя Набокова посвятить столь много усилий описанию «жука» Грегора Замзы: в конце концов жуки бывают и красивыми, но клопы, по крайней мере, с человеческой точки зрения, — отнюдь... Притом, что жуки, в отличие от клопов, — не кровососущие насекомые, а в истории семейства Грегора Замзы клоп-кровосос — пусть символически — сыграл бы более определенную роль, во всяком случае — с точки зрения автора. Да и округлость туловища насекомого — Грегора разве не может напоминать о высосанной, если не крови, то хотя бы жизни членов семейства? А ведь упреки отца, матери, и прочих многочисленных родственников Франца Кафки в его эгоизме и нежелании участвовать в укреплении семейного благополучия вполне соразмерны предыдущему предположению: с точки зрения обывателя не преумножать жизнь — значит лишать ее сущности.

После семейных сцен Франц Кафка месяцами скрывался в своей комнате, не участвуя ни в семейных трапезах, ни в семейном общении другого рода. Так он «наказывал» себя в жизни, так он наказывает Грегора Замзу в новелле. Преображение сына воспринимается семейством как своего рода отвратительная болезнь, а о недомоганиях Франца Кафки постоянно упоминается не только в дневниках или письмах, они — чуть ли не привычная тема на протяжении многих лет его жизни, как бы накликавшая и болезнь смертельную.

Поразительно, что Владимир Набоков — при всей своей писательской чуткости — не обратил внимания на тему смерти большинства героев произведений Кафки. Проговорки писателей, гениальных — конечно, многозначно и чреваты будущим Мысль о самоубийстве, довлевшая над Кафкой на перевале как раз тридцатилетия, конечно же, внесла свою лепту в эту новеллу. Детям — в определенном возрасте — свойственно убаюкивать себя после выдуманной или действительной обиды взрослыми мыслью: «вот я умру — и тогда они узнают». Писатель Франц Кафка представляет это в яви — своими произведениями: ничто из детства не пропадает втуне

Но я несколько отклонился от Владимира Набокова и его ошибки. Он словно забыл о том, что Кафка категорически был против иллюстрации новеллы изображать какое-либо насекомое — категорически против! Писатель понимал, что страх неопределенный многократно превосходит страх при виде известного феномена. Собственно, это относится и ко многим другим восприятиям: тяга к предмету любви, например, всегда красноречивее обладания им. Воображению читателя (а не анализу!) предлагал свое детище Франц Кафка. Набоков в своем исследовании преступил запрет автора и преподал читателю совсем на иной лад эту новеллу.

Что же касается символики «три», которой столь увлечен Набоков, может быть, следует присовокупить к его объяснениям также и вовсе простое: трельяж. Пусть это всего-навсего — три зеркала, повернутые под углом друг к другу. Может быть, одно из них показывает событие с точки зрения Грегора, другое — с точки зрения его семейства, третье — с точки зрения читателя.

Комментарии комментариев, которыми столь увлекаются теологи и богословы, в данном случае так же могут подразумевать многое. Прокомментировать сущее, явное, видимое, приближенное гораздо проще, чем сумрачное или сияющее, находящееся в адских безднах или горних высях. В случае с Францем Кафкой комментарии на комментарии его произведений могут быть сравнимы — хотя бы тщательности — лишь с богословскими, доказывая в первую очередь его глубину и подспудную величавость его произведений (несмотря на явную простоту многочисленных деталей).

По существу каждый комментатор как бы прибавляет еще одну сверкающую грань к бриллианту, по имени Франц Кафка, бриллианту его произведения. Феномен Франца Кафки в том и состоит, что он создает свои строки, как природа — драгоценные камни — в горниле души и под давлением обстоятельств, и уж удел читателя — гранильщика его драгоценных камней испытывать трепет, созерцая чудо создания гения.

Следует сказать, что Владимир Набоков, как бы он ни противился, чувствовал все-таки в Кафке своего соперника — недаром он подчеркиваем простоту и точность языка произведений его. Ведь по сравнению с гравюрным, черно-белым рисунком его произведений, романы и рассказы Набокова — полотна, написанные художником-пуантилистом, где разбросана многоцветье точек и пятен языковых находок, метафор, сравнений... Что останется от произведения Набокова, убери из него эту пестроту, это многоцветье, эту изобретательность, думаю, что осталось бы немногое — полотно, загрунтованное сюжетом. И наоборот, если представить себе произведение Кафки, изукрашенное этими цветными бантами и кружевами языка, получится какой-нибудь Людовик ХIII или Людовик ХIV. но идея королевской власти, идея королевской власти литературы, безусловно, исчезла бы. Жаль, что мы так и не узнаем, хватило бы Набокову ясности и честности литературного прозрения чтобы признать это.

Та драгоценная завеса, в Иерусалимском Храме, за которую непосвященному невозможно, запретно было заглянуть, после своего обрушения являла зияющую пустоту. Не эта ли зияющая пустота обнаружится и в произведениях Набокова — после снятия языковых риз?

В произведениях Франца Кафки поистине буддийская Пустота как бы демонстрируется, выставляется вперед как зеркало, в котором читатель-наблюдатель усматривает самого себя. Это зеркало прячет то, что за ним находится, а именно: Мировую Загадку, которую Франц Кафка решал всю свою жизнь. Проблема творчества в его творчестве сродни проблеме Бога-Творца. Правда, утверждение мое противоречит скромности Франца Кафки, но, хоти мы того или не хотим, именно Божественность Творчества — лучшее обретение человечества.

«Но — личина мерзкого насекомого!» — воскликнет читатель. Что ж, личина насекомого — это как бы удаление в монастырь одиночества, приспособленного для размышлений и подведения итогов прожитой и непрожитых жизней. Или: последние дни приговоренного к казни — это и отчаяние и страх, и лихорадочный поток мыслей, которые словно должны успеть за оставшийся краткий промежуток жизни уравновесить животное и человеческое. Момент перед казнью, перед смертью — слишком важный момент, что< растрачивать его на бесконечную череду мелких мыслей и мыслишек, еще недавно одолевавших нас. Психологически точно обставлены и последние минуты приговоренного — исполнение последнего желания, включающее лис пастырское утешение, курение, выпивку и закуску. По существу в эти краткие, слишком краткие минуты предлагается коротенько повторить основные постулаты низкой и «высокой» жизни. Чего можно еще пожелать после этого?

Грегор Замза лишен даже этого — пастырское, отцовское, родительское утешение минует его. И к тому же — эта немота! Владимир Набоков повествует о физическом изменении голоса Грегора Замзы в облике насекомого, словно автор специально обеспокоился материалом для его рассуждений. По сути же немота насекомого становится явью той немоты, которая, как нам кажется, сопровождает нас всю нашу жизнь: мелочное, сиюминутное остается на поверхности жизни, тогда как главное, пресуществленное, скрывается в глубинах души, не умеющей или не смеющей вставить на поверхность моря житейского наши ужасные видения и мечты.

Франц Кафка, воспользовавшись ключом притчи, не открывает таинственное: «Что такое — мы сами?» Боже упаси! Из всего человечества Кафка имел здесь в виду одного себя — никого иного! Это свои семейственные узы он врастил в хитиновый панцирь насекомого. И — видите! — они оказались настолько слабыми и тонкими, что обычное яблоко, брошенное в него. нарушает эту постыдную оболочку и служит поводом (но не причиной!) смерти бывшего любимца и гордости семьи. Конечно, подразумевая самого себя, он рисовал лишь надежды и упования своего семейства, которые всеми силами своей писательской натуры вынужден был дискредитировать — таково уж было его призвание и роковая участь.

Это почти кощунственно — подвергнуть подобному испытанию семейные отношения и семейный уклад жизни! Если вдуматься и вчувствоваться (а вдуматься и вчувствоваться необходимо!), да удалиться от утешительного обращения к образу, например, Царевны-лягушки или Страшного Зверя из сказки «Аленький цветочек», странная безысходность нисходит на нас со страниц этой новеллы. Ужасные и мерзкие подробности семейных отношений — не редкость в литературных произведениях, но обычно они всегда объясняются вполне материалистическими и социальными причинами. Так называемый «социальный реализм» дал читателю множество примеров изъятия или атрофии семейных отношений, поистине приучил нас к тому, что они чреваты отклонениями и даже фантастическими пертурбациями. А ведь Франц Кафка давным-давно объявил: все фантастическое зверье, которое литература и искусство делают достоянием нашего культурного ареала, происхождением своим обязано нашим душевным помыслам и домыслам; не помнить об этом — значит подвергнуть опасности себя и окружающих, подвергнуть испытаниям, выдержать которые удается не всем и не всегда.

Многие исследователи творчества Кафки (Владимир Набоков также не прошел мимо) тем не менее подчеркивают как бы вполне оптимистический финал новеллы — цветущий облик сестры Грегора Замза. Наверное... может быть... по-видимому, они правы, коли автор фактически завершил новеллу непреходящим течением и цветением жизни. Но жизнь-то самого Грегора Замза, пусть и в облике насекомого, закончилось, как это часто бывает у писателя на страницах его произведений, трагической, еле заметной усмешкой: трупик бедного насекомого из бывшего родного дома служанка выбрасывает, как никому не нужный мусор.

А куда исчезла пребывавшая в теле насекомого душа бывшего Грегора Замза? Неужели на этом прерывается позаимствованная писателем у первобытных народов и искушенных в некоторых религиях идея переселения души из одного тела в другое? Наверное, это не так. Наверное, Франц Кафка, вложив часть своей души в образ Грегора Замза, пусть и вполне бессознательно, но в духе литературных традиций, которые он переформулировал на свой лад, надеялся оживать в душах своих читателей.