При поддержке:

Валерий Белоножко

Три саги о незавершенных романах Франца Кафки. Сага первая. Америка «Америки».

< назад 1 2 3 4 5 далее >

Помимо явного поклонения Гете, общего в немецкоговорящих областях Европы, которым, конечно же, был заражен и Кафка, хотя бы в силу своего обучения, мы с полным правом можем подозревать подспудное руководительство Кафкой этой мощной фигурой европейской культуры. В конце концов в этом нет и не может быть ничего особенного — людям свойственно выбирать себе кумиров, и образцы для подражания немало способствовали плавному перетеканию общественной и культурной мысли из одного поколения в другое.

Я останавливаюсь на этом потому, что роман «Америка» написан не только вослед Диккенсу, но и во след Гете. Это -"роман воспитания», а еще более — роман антивоспитания. Пока, наконец, не приходишь к мысли, что это роман об идеале, роман о неумирающих ценностях человеческой души. Честность, чистота, доброта, участливость, чувство долга, наконец, и многие другие органичные свойства главного героя освещают каждую страницу этого произведения, причем настолько естественно, что задаешься еще одним вопросом — уж не сам ли это Франц Кафка странствует по Америке?

Дело в том, что сама манера мышления и письма Франца Кафки таковы, что часто заводят в дебри бескрайнего тропического леса с родившимся, казалось бы, из фантазий растительным и животным миром. Это разнообразие настолько захватывает внимание зрения и слуха, обоняния и осязания, что уже не остается ни желания, ни возможности привести в порядок собственные мысли, и уж вовсе невозможно — помыслить о Создателе этого великолепия и разнообразию и его соответствию всему этому.

Но каждая страница романа несет на себе тавро и жизни самого писателя, тавро жизненных его реалий, факты, казалось бы, незначительные и малозаметные, но — настойчивые.

О завязке романа я упоминаю отдельно. Она сама по себе многозначительна, хотя упомянутый в первой главе маленький Якоб, конечно же, — всего лишь скрепа для главного героя романа и его дяди. Дядя (и не один), само собой разумеется, у писателя имелся. «Американским» же Алфред Леви, дядя со стороны матери, генеральный директор железных дорог Испании, стал в силу своего знакомства с американским вице-консулом Вайсбродом, отцом представителя страховой компании, в которой служил писатель. Дядя Алфред иногда навешал Прагу и много рассказывал своему «любимому племяннику», даже возбудив в нем некоторые надежды на бегство из Праги в «дальние страны», так в конце концов не осуществившееся, скорее всего — из-за некоторой холодности закоренелого холостяка и, быть может, в силу непростых отношений с семейством Франца — которые он так непрозрачно отобразил в романе. Свое разочарование в дяде Кафка вкладывает, возможно, в уста сенатора Якоба, который сообщает, что его племянник «просто устранен, как выбрасывают кошку, когда она досаждает». Родственные отношения вообще обрисованы в романе так мучительно и безотрадно, что невозможно не догадаться: автора глубоко трогает эта тема в силу ее сердечной недостаточности.

Безусловно, Франц Кафка признавал энергию и деловые способности своего отца, но не смог не сыронизировать, упомянув об «опыте своего отца, добившегося всего при помощи раздачи сигар мелким торговцам, с которыми имел дело». И солдатская песня, и солдатский чемодан отца тоже возникают в романе. И тщательное описание письменного стола, купленного дядей Карлу Россману, с присовокуплением, что отец тоже собирался купить ему когда-нибудь « по доступной ему, недорогой цене; вряд ли ему это удалось бы при его скромных доходах». Вспомним, что в комнате Франца была вполне спартанская обстановка: канапе, шкаф для одежды и шкаф для книг, письменный стол и стул — безо всяких излишеств, всего лишь с одной иллюстрацией из журнала «Хранитель искусства» да неуклюжей монадой из гипса — на стене.

Конечно, не забыл он упомянуть и о ненавистной скрипке, игре на которой его пытались научить — безо всякой пользы и удовольствия для мальчика, практически лишенного музыкального слуха. Мать вспоминается Карлу с «питьем в руках или штопающей его старую одежду», да еще в связи с «веронской салями» — напутствием в дорогу. И еще Карл вспоминает при попытке взломать ножами дверь в комнате Брунельды о том, как по вечерам мать запирала их дверь на ключ — довольно-таки симптоматично для памяти писателя, сумевшего покинуть родительский дом всего лишь за год до смерти. И — достаточно жестоко — словами дяди: «из твоей семьи. Карл, не приходит ничего доброго». Кафка, конечно, упрекает не родственников, а самого себя — такого непробивного, такого нездорового, такого неуверенного и еще множества других «не», «не» и «не». Обиженный Карл Россман поклялся не писать домой из Америки, но вот в жалкой гостинице, в жалком положении выброшенной и из дома дяди кошки, рассматривает фотографию родителей и вспоминает, что все-таки мать и отец просили его писать, и в напряженной позе матери на фото угадываются «скрываемые эмоции». Да, мать Франца Кафки много претерпела из-за сверхъестественной преданности отцу!

Карл Россман вспоминает и восьмилетнюю школу (четыре класса такой же школы окончил Кафка), и гимназию, и преподавателя латинского языка, сетует на то, что такое обучение, им полученное, не принесло по существу большой пользы, не сделало пригодным для практической деятельности, не наделило знанием европейских языков. Карл Россман вспоминает и своих друзей (Франц Кафка также не был обделен дружбой, можно сказать, что его друзья и после учебы оставались верны ему и помогали в общем-то непробивному писателю. Даже службу в страховой организации он получил не без протекции влиятельного в ней отца его друга Эвальда Пржибрама). И Карл Россман тепло вспоминает своих друзей, заявляет, что, вернись он в Европу, они по-прежнему будут близки ему.

Франц Кафка, если хотел, всегда находил общий язык с девушками, особенно с теми, которые ему нравились, и вот Карл Россман уже покровительствует Терезе — как в 1907 году Кафка опекает советами Хедвигу В., с которой познакомился в Трише, будучи в гостях у своего дяди Зигфрида Леви. И позднее он часто шел навстречу девушкам, обращавшимся к нему за, главным образом, моральной поддержкой.

И то, как герой романа в своих деловых поездках с Терезой ведет себя — с достоинством и независимостью, напоминает нам поведение Кафки, например, при организации вечера, на котором выступал его друг Ицхак Леви, разъезжавший по Европе с маленьким театриком, дававшим представления на идиш. Можно себе представить степень отваги Кафки, чаще всего молчавшего в обществе (у него даже была кличка клидас — «молчун» по-чешски), если количество его публичных выступлений за всю жизнь можно пересчитать на пальцах одной руки.

Это — степень авторского присутствия в его произведении — представляет собой особый слой интереса: когда сравниваешь эти преобразованные творческой фантазией реалии, отсвет размышлений падает и на героев произведения, и на самого автора, причем открытия случаются весьма неожиданные и иногда круто меняют вектор интереса к личности писателя. Воспоминания о писателе часто грешат категоричностью, иногда — завуалированностью, и преодолеть то и другое можно лишь сравнением с дневниками и письмами объекта интереса, но еще вернее — отысканием откровенности автора в его произведении, которая всегда проявляется хотя бы подсознательно — еще раз повторяю: словно преступник возвращается на место своего преступления. Но, по-моему, именно эти детали привносят в произведение искренность, ибо воспоминание об этих деталях — одновременно воспоминание о чувствах и настроениях автора в тот или иной период жизни, и здесь уже начинает воздействовать магия человеческой откровенности, устремляющейся, помимо восприятия мозгом, в душу читателя — свидетеля часто судебного процесса автора над самим собой, понимающего, наконец, что болеть душою — стыдно, трудно, и -сладко.

Вот Карл Россман — по примеру Франца Кафки — обучается верховой езде. И когда автор называет в романе пиво «темным пойлом», с неприязнью вспоминая посещения с отцом в подростковом периоде плавательного бассейна и поглощением вслед за родителем этого неприятного напитка, в результате чего Франц Кафка становится на всю жизнь убежденным трезвенником, то появляются в романе и прозрачно завуалированные тирады, многозначные и многоговорящие.

Например: «слова ярости уже были готовы сорваться с его толстой нижней губы, которая, как заурядная слабая мясистая плоть, возбуждалась легко и значительно». Вполне возможно, что читатель даже внимания не обратил на эту фразу, не зная об очень сложных отношениях Кафки с обнаженным телом, с полом, с первородным грехом, наконец. Сейчас бы это назвали комплексом неполноценности, спровоцированным могучей, особенно по сравнению с худосочным подростком (даже взрослым при росте метр восемьдесят пять сантиметров Кафка весил всего шестьдесят килограммов) фигурой отца, зачавшего шестерых детей (хотя два мальчика умерли во младенчестве). Вполне возможно также, что в этой ситуации происходила стычка естественного и эстетического чувств, причем завершившаяся практически поражением первого. Именно это — внимательное, пристальное отношение ко всем аспектам того или иного явления было самой сильной стороной Кафки — писателя и самой слабой — Кафки-человека. Отсюда — и нерешительность, и неуверенность, и — долгий расчет-просчет, которым он иногда вполне и ограничивался.

В этом смысле роман «Америка» вполне — «роман воспитания», но только не героя, а — читателя, если, конечно, он догадается и не поленится пропустить через себя, как дождевой червь (пусть простят меня за экскурс в царство якобы низменной природы), и сам роман, и сложную натуру писателя. Тот чернозем, который вырабатывается организмом дождевого червя способен взрастить самые нежные, самые экзотические растения и одновременно — замечательно обильные и питательные плоды — плоды жизни. И только тогда уже читатель вполне уразумеет притчу о семени, павшем напрасно, и семени, подаренном подготовленной почве.

Франц Кафка, считавший это свое уникальное свойство вполне естественным и, может быть, даже данному от рождения любому, так и общается с читателем — с крайней откровенностью, с откровенностью искренности. Правда, его одолевали заботы и литературного плана, и — чиновничьей деятельности, которая, как каменная плотина, скапливала тяжкое напряжение душевных (они же — литературные) порывов писателя. Он, как дельфин, принадлежал морской стихии творчества, а семейно-чиновничья смесь азота и кислорода заряжала его для творческой фантазии и стремительного освоения своих чувств мыслью.

Глава седьмая
И РАССТУПИЛОСЬ КРАСНОЕ МОРЕ...

Свидетельства отношений Франца Кафки и религии настолько мизерны, настолько щепетильно умолчание автором этого аспекта на страницах его произведений, дневников и писем, тогда как на заднем — надмирном — плане постоянно брезжит некое непостижимое сияние, что задаешься в конце концов вопросом: если лежащие на поверхности вещи он тщательно препарирует, являя читателю доказательства неоднозначности любого явления или просто предмета, то — не придавал ли он глобального значения и своей фигуре умолчания?

Скорее всего, именно этот план, старательно упрятываемый и, однако, все время нарастающий подспудно из-за горизонта его произведения, — главная тайна творческой эйфории автора, его сверхличностное и надменное достояние.

Интуитивное понимание этого требует, однако, и наглядного, более определенного выходами, может быть, подмога этому — «диккенсовский» аспект романа «Америка», Франц Кафка настолько явственно упирает на это (в том числе и в дневниковых записях), что, зная многозначность его мысленных построений, не можешь в конце концов не обратить на это особого внимания. Итак, Диккенс. Но сам — то Диккенс от чего отталкивался? От обычной литературной традиции? Тогда на чем же основывалась сама эта литературная традиция? Правда, логика этих построений преподносится уже позже, задним, так сказать, числом. А сначала молнией промелькивает мысль: история Карла Россмана — не скомканная ли трудолюбивой мыслью автора и затем выправленная своеобразно история Иосифа Прекрасного

< назад 1 2 3 4 5 далее >