При поддержке:

Валерий Белоножко

Три саги о незавершенных романах Франца Кафки. Сага вторая. Процесс над «Процессом».

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 далее >

Глава восьмая
ПРОЦЕСС ТВОРЧЕСТВА

Выше уже было представлено сравнение отчаяния Франца Кафки, вынужденного вместо литературной прилежности отсиживать положенные часы в бюро да еще вникать в подробности вовсе не шедших в голову дел, и буквальной прострации Йозефа К., уже не просто поглощенного, а пожранного процессом. В этом романе, в сущности, слились воедино многие страсти, но главная — страсть творческая — неожиданно, пусть в завуалированной форме, приписана крупному чиновнику, фигуре значительной по служебному положению, и пером писателя-либерала скорее представленного бы, как это обычно бывало, махровым бюрократом и, если не цепным псом, то — шавкой капитализма. При том, что в ушах Франца Кафки еще звучат митинговые призывы социалистов и анархистов к низвержению существующего строя. Странное дело: вернувшись домой после разгона очередного митинга, когда кровь на дубинках полицейских и одеждах арестованных еще не просохла, Кафка садится к столу и... «как бы» забывает об этом. В данном контексте тему этого «как бы» придется отставить, ибо для раскрытия кавычек или оставления их на месте необходимо провести особые исследования, хотя не нужно долго думать, чтобы понять, не был ли Кафка «буревестником революции».

Давайте вспомним, что в 1904-1912, в период духовной плавильни писателя, Ромэн Роллан создает «ungeheuеr» (огромный, чудовищный — нем.) десятитомный роман-эпопею «Жан-Кристоф». Главный герой в нем, правда, — музыкант, но речь идет — о творчестве вообще. И не о творчестве как таковом, а — о привходящих творчества: творчество — как общественное явление, даже — общественно-политическое, на излете XX века роман, написанный в его начале, выглядит наивным, ангажированным и у чуть ли не дилетантским. «Belles-lettres» — изящный фрегат, трюм которого загружен многотонными изделиями социалистической прессы и выводов извне.

Ангажированность, примыкаемость, вторичность — начисто их лишенный, Кафка был «монстром» творческого процесса своего времени и таковым останется до скончания веков истории литературы. Пользуясь «сомнительными терминами», его следовало бы назвать идеалистом, то есть революционером в литературе. Но, можно сказать, Кафка — идеальный революционер. К тому же он создавал, не разрушая. Сопричисленность экспрессионизму — скорее от растерянности и лености литературоведения. Посудите сами: выстраивание художественного или литературного направления разве это не то же самое, что — обобщенный портрет всех возлюбленных критика или — напротив — всех его противников.

Можно было бы даже и согласиться с выстраиваемостью критиком художественного направления, если сами художники это направление демонстрируют, когда они — мастеровые, когда они идут в литературу как в милую кабалу женитьбы, зная уже чаемое.

Это — перформанс актерского пошиба, игра роли писателя, то, что в конце концов назвали профессионализмом.

Вот те на! Такое долгое вступление, чтобы сделать простое, очевидное открытие, что Франц Кафка — непрофессиональный писатель?!

Да, такое открытие сделать необходимо. Критика, ворча недобродушно, все-таки, все-таки не может отказать Кафке в профессионализме, хотя — с чего бы это? Опубликованное им при жизни по объему не составило бы и двух скромных томиков против четырех «кирпичей» одного только «Жан-Кристофа», на гонорары от изданного при жизни он не смог бы сделать порядочного подарка возлюбленной (при том, что рукопись именно романа «Процесс» продана недавно за три миллиона марок — реалия, также достойная книги рекордов Гиннеса), имя его оглашено Максом Бродом на новом литературном Олимпе до первой публикации, и, тем не менее, на просторах литературного океана, хотят этого или не хотят картографы от литературы, утвердился материк Франца Кафки, по мере исследования которого читатель нежданно-негаданно открывает иные миры, иные вселенные. (Сравним: когда после смерти Кафки Макс Брод обратился к Герхардту Гауптману с просьбой о содействии публикации наследия друга, тот ответил: «К сожалению, я никогда не слышал имени Кафки...»)

Вершина восьмитысячника, даже если она скрыта облаками, высится непреложно. В том, что мы не способны ее разглядеть, виновны привходящие вроде политической погоды или близорукости.

Франц Кафка честно, из последних сил, отдал литературе свою молодость, иллюзию семейного счастья, наконец, небогатое здоровье. Он сделал все, что было в его силах, дело теперь за нами.

Но писатель словно провидел особость своего положения в литературе. Завещания его, предписывающие Броду сжечь все, им написанное, — доказательство ясного мышления его, сознающего разницу между литературой «текущей» и литературой собственно. Может быть, даже придется сделать вывод, что литературное явление Франца Кафки — перевал, после которого при всей нашей оптимистичности, следует снижение высоты, понижение критериев, желание отдохнуть и расслабиться, — сон разума.

Может быть, на данном витке цивилизации материализм предлагает свободу от духовной ответственности, предлагает зарабатывать себе на здешнюю индульгенцию, на райское наслаждение на земной тверди? Религия материализма — вот чего страшился Франц Кафка, сторонясь и религии, и материализма.

И в творчестве своем он был между религией и материализмом. Он был — сама литература.

«Писать — это значит открываться беспредельно; но крайней искренности и самоотдачи, при которых человек считает себя уже потерянным для людского общения, и которых, пока он в здравом уме, он должен бояться — ибо каждый хочет жить, пока жив, — этой искренности и самоотдачи еще далеко недостаточно для писательской работы. Все, что берется для сочинительства с поверхности — если иначе не выходит и более глубокие источники безмолвствуют, — это ничто и распадается в тот самый момент, когда более правдивое чувство начинает колебать поверхность» (Письмо к Фелиции с 14 на 15.1.1913, пер. Е. Маркович).

Все только и твердят: страшные сны Кафки, странные сны Кафки... И то, что они — литературны, не удивляются. И если человек, способный записать несколько снов своих подробно, обладает этим свойством, даже — талантом... Господи, так ведь он тогда — бесценный поставщик литературного материала! Мы еще специально проанализируем или записанные, и упомянутые сны писателя, а пока констатируем: сны его неплохо организованы. И чего уж там ссылаться на чужой опыт, каждый может подтвердить (да и наука этого не отрицает), что дневные впечатления и вечернее направление мыслей вполне провоцируют если не тему сна, то его детали — непременно. (Кстати, при написании этих саг мне пришлось самому несколько раз проснуться, поскольку я отчетливо произносил: «Франц Кафка и т.д.», как мне казалось в ночи, весьма интересного свойства предложения, но потом «засыпал» их и, кроме чувства их важности, утром более ничего вспомнить не мог. Вы скажете: а может быть, одно их этих предложений (а то и многие из них) вошли в этот текст, ну. тогда я поверю все что угодно, в том числе в то, что правы все свидетели творчества Кафки, пардон, процесса Йозефа К. в общем, это одно и тоже, — домашние. «Не принимайте все так близко к сердцу, — говорит фрау Грубах». «Обычная чепуха», — сообщает дядя членам семейства, прочитав листок, написанный юным Францем. Словно творчество — только тогда творчество, когда оно засвидетельствовано. А от свидетелей недалеко до защитника и судьи, имеющего право на «Приговор». Жизнь вообще экономит способы своего проявления, просто они прилагаются к различным сферам и от того производят впечатление бесконечного многообразия и многоцветия. Но закон всемирного тяготения приложим и к человеческим телам, и к лупам, творчество Бога («Вначале было Слово») разнится только взаимонаправленностью, и Кафка в этом не сомневается. «Да. конечно, вы арестованы» (то есть призваны), «но это не должно мешать выполнению ваших обязанностей. И вообще это не должно мешать вести обычную жизнь».

День (то есть утро жизни) только начался, следует идти на службу, встречаться с друзьями, посещать «веселых» девиц — внешняя, настойчивая жизнь продолжается. Но и внутренняя, творческая, уже требует своего, пусть еще неопределенного, пространства.

«Вина, как сказано в Законе, сама притягивает к себе правосудие, и тогда властям приходится посылать нас, то есть, стражу. Таков Закон.

 — Не знаю я такого Закона.

 — Тем хуже для вас.

 — Да он и существует у вас только в голове.

 — Вы это почувствуете на себе» (пер. Райт-Ковалевой).

Этот крошечный диалог пока еще только примеривается Кафкой. Чтение и самообразование сообщили ему сведения о великом Законе искусства. Эти сведения приходят извне, не встретили еще растущего из души, вернее — встретили как раз, но пока они — поврозь, это — не кровь с молоком обиходного, но богатого языка, а раздельные молоко и кровь художественного процесса, Йозеф К. еще теряется в их неслиянности, не примерил пока, казалось бы, маскарадно-дорожный костюм служителя культа понимания, «он признался, что не знает Закона, а сам при этом утверждает, что он невиновен».

Вся сложность понимания кристаллизации процесса творчества в первой главе проистекает из того, что заявка на высокий творческий порыв высказывается ничтожными служителями культа мира сего: «Мы — низшие чины, мы и в документах почти ничего не смыслим», «Мы, по крайней мере, по сравнению с вами, люди свободные, а это немалое преимущество», «Не расходуйте силы на бесполезные разговоры, лучше соберитесь с мыслями, потому что к вам предъявляют большие требования». Читателю трудно еще сообразить, что «высокие» требования высказываются якобы от имени плебса, бюргерства, обывателей. Но, как сказал незабвенный политический деятель эпохи перестройки, «процесс уже пошел».

«В комнате он тот час же стал выдвигать ящики стола; там был образцовый порядок, но удостоверение личности, которое он искал, он от волнения никак не мог найти. Наконец, он нашел удостоверение на велосипед и уже хотел идти с ним к стражам, но потом эта бумажка показалась ему неубедительной, и он снова стал искать, пока не нашел свою метрику» (Пер. Райт-Ковалевой).

Помимо улыбки, которую вызывает эта сценка, что-то еще не дает покоя (сведения о велосипеде у Кафки отсутствуют), пока не вспомнилось: случился злой час в жизни писателя, когда он сжег огромную кипу дневников и набросков. Конечно же, у него было удостоверение личности, но миру-то он хотел предъявить свои сочинения, пресловутое «удостоверение на велосипед», пока «эта бумажка не показалась ему неубедительной», он сжигает свои бумаги и с метрикой в руках некоторое время исполняет обыкновенные обязанности обычного человека. Требуемый же им «ордер на арест» — как бы не предъявленные им чрезмерно высокие требования к своим сочинениям. Уж не приходится говорить о свидетелях его сочинительства.

«— Вот мои бумаги.

 — Да какое нам до них дело! — крикнул высокий. — Право, вы ведете себя хуже ребенка. Чего вы хотите?»

Действительно, чего хочет Франц Кафка, как и тысячи начинающих литераторов? Молодости свойственно стремление выделиться, литературная деятельность при этом как бы всегда под рукой, обыватель, кроме недоумения и презрения, испытывает такое ощущение, что «тут, безусловно, есть что-то научное», фрау Грубах здесь — далеко не второстепенная личность, может быть, это даже олицетворение «простого народа», которому Йозеф К. протягивает руку, но пожатия ее не удостаивается.

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 далее >