При поддержке:

Валерий Белоножко

Три саги о незавершенных романах Франца Кафки. Сага третья. На подступах к «Замку».

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 далее >

«Совсем непохожий мир» К. — это, конечно, мир самого Франца Кафки. До последнего года его жизни, когда он, наконец-то, повстречал Дору Димант, ни одна из встретившихся и, казалось бы, пошедших ему навстречу женщин, не собиралась отказываться от своего мира, зато старалась вовлечь в него своего избранника, не понимая, насколько неосновательны эти попытки и насколько они опасны для самого Кафки.

Глава двадцать третья

Мировая усталость навалилась на К., он ищет уже не Эрлангера, а пустую комнату, чтобы доспать и передохнуть, наконец, — его метания по Деревне вновь приводят алчущего Замка «землемера» в «Господское подворье», в чиновничье логово, в пределы преследующей его беспредельной Пустоты. На этот раз его призрачным Вергилием становится секретарь по имени Бюргель. всерьез заявляющий: «Не стану разбираться, как обстоит дело по существу, может быть, так оно и есть, я слишком близко ко всему стою, чтобы составить определенное мнение...»»Разбираться по существу дела» никто из чиновников действительно не собирается — у каждого свои маленькие задачи, маленькие поручения, которые они возводят в рант наивысших и лишь в качестве допущения могут иногда порассуждать на интересующую К. тему, но начинают настолько издалека, делают такие глубокие обходы с фланга, что скорее удаляются, чем приближаются к цели К.

Все это было сплошное дилетантство. Ничего не зная о тех обстоятельствах, при которых вызвали сюда К., о трудностях, встреченных им в Деревне и в Замке, о запутанности его дел, которая за время пребывания К. уже дала или дает о себе знать, — ничего не ведая обо всем этом, более того, даже не делая вида, что он, как, во всяком случае, полагалось бы секретарю, имеет хотя бы отдаленное представление об этом деле, он предлагает так, походя, при помощи какого-то блокнотика уладить недоразумение там, наверху.

Непрофессионал(!) К. обвиняет в дилетантстве служителей Замка, ему абсолютно ясно, что они, обитая в недрах своих канцелярий, как кроты, и не могут видеть солнца (кстати, и Бюргель — уменьшительное от Burg - что одновременно может переводиться и как «Замок», и как «нора бобра»).

Пишущий большей частью по ночам Франц Кафка посвящает «лекцию» Бюргеля именно рассуждениям по поводу ночных бдений чиновничества — «в этом отношении мы не делаем разницы между обычным и рабочим временем».

Невольно склоняешься судить ночью обо всем с более личной точки зрения, слова посетителя приобретают больше веса, чем положено, к служебным суждениям примешиваются совершенно излишние соображения насчет жизненных обстоятельств людей, их бед и страданий; необходимая граница в отношениях между чиновниками и допрашиваемыми стирается, как бы безупречно она внешне ни соблюдалась, и там, где, как полагается, надо было бы ограничиться, с одной стороны, вопросами, с другой — ответами, иногда, как ни странно, возникает совершенно неуместный обмен ролями.

Посещающие по ночам писателя герои его произведений иногда ведут себя не просто своевольно, а — затягивая своего визави в некие запутанные, непредусмотренные авторским сценарием отношения. «Однако, когда потом читаешь их протоколы, то удивляешься явным промахам, которые видны невооруженным глазом. И это такие ошибки, обычно ничем не оправданные ошибки в пользу допрашиваемых, которые, по крайней мере по нашим предписаниям, уже нельзя сразу исправить обычным путем».

«Обычных путей» Франц Кафка себе просто-таки не представляет — таково его прирожденное свойство как писателя. Главное для него (оно же — единственное) — Путь, и не просто Путь, а Путь в Замок, а недостижимость и непостижимость Замка снедает его усилия, но не снедает веры в существование Земли Обетованной, адептом которой он себя чувствовал на страницах своих произведений, особенно — когда они еще не были опубликованы.

Никому теперь не вырвать его оттуда. И у него появилось ощущение, будто победа уже одержана, и вот собралась компания отпраздновать ее, и не то он сам, не то кто-то другой поднял бокал шампанского за его победу. И для того, чтобы все знали, о чем идет речь, и борьба и победа повторились вновь, а может быть, и не повторились, а только сейчас происходят, а победу стали праздновать заранее и продолжают праздновать, потому что исход, к счастью, уже предрешен.

На свой лад, чрезвычайно скромно (в романе — в полусне К.) Франц Кафка повторяет пушкинское: «Я памятник воздвиг себе нерукотворный...»

Но это — на дальнем, совсем дальнем конце жизненного пути, в начале же его...

... каждый, кто имеет какое-то дело или должен быть допрошен по каким-либо причинам сразу, без промедления, часто даже до того, как он сам поймет, в чем состоит это дело, более того — даже прежде, чем он узнает о наличии дела, уже получает вызов.

«Вызов» — это, конечно, призвание. «Разве тут не становится решающим то рвение, с каким человек берется за дело?» Призвание — это и цель, и одновременно средство для достижения этой цели. Вся остальная жизнь — привходящее, материал художественного построения, надоедливый сиамский близнец. Все препятствия невероятны, все препятствия — просто фикция. Так, во всяком случае, пытается уверить себя и нас писатель. «Даже если эта полнейшая невероятность вдруг обрела бы реальность, так неужели тогда все потеряно? Напротив! Потерять все это еще более невероятно, чем самая большая невероятность».

Смерть уже ходит под руку с тенью писателя, и он это осознает. «Сил человеческих хватает до известного предела; кто виноват, что именно этот предел имеет решающую роль? Нет, тут никто не виноват. Так жизнь сама себя поправляет по ходу действия, так сохраняется равновесие». Это философствует Монтень? Нет, это просто и отчетливо говорит писатель Франц Кафка.

Глава двадцать четвертая

Читатель все еще простодушно представляет Музу дебелой греческой матроной или особой неопределенного возраста, но опять-таки женского рода, при помощи кем-то санкционированных крыльев витающей над челом прозаика, а еще лучше — поэта? Помилуйте! В нашем материалистическом мире, на тысячекилометровых пространствах континентов Музе-бедняге не достало бы ни сил, ни мгновений для одновременного обслуживания поэтических полчищ. Может быть, только Франц Кафка внятно и доступно для читательского воображения представил суть дела. А по его мнению, все орудующие пером господа из Замка Слоновой Кости, притаившись в одной из бесчисленных келий ночного пространства, ожидают священного момента не вдохновения — о нет! — а почтенного служителя в партикулярном платье, шествующего мимо них по коридору с тележкой, нагруженной кипами бумаг различного достоинства. Вожделеющие добычи господа-поэты, от нетерпения приведшие в беспорядок шевелюры и не удосужившиеся надлежащим образом обмундироваться, получают свои (а иногда — и чужие!) бумаги по неизвестно кем составленному списку. Одному может достаться целый Фолиант документов, другому — тоненькая стопочка никак не удовлетворяющая притязаний и претензий господина. Из-за чего и возникают неурядицы и недоразумения разного рода. Картина действа достойна непременного цитирования.

У большинства дверей тележка останавливалась, дверь обычно открывалась, и соответствующие документы передавались в комнату — иногда это был только один листочек, и тогда начиналось препирательство между комнатой и коридором: должно быть, упрекали слугу. Если же дверь оставалась закрытой, то документы аккуратной стопкой складывались на полу. Но К. показалось, что при этом открывание и закрывание других дверей не только не прекращалось, но еще более усиливалось, даже там, куда все документы уже были поданы. Может быть, оттуда с жадностью смотрели на лежащие у дверей и непонятно почему еще не взятые документы, не понимая, отчего человек, которому стоит только открыть дверь и взять свои бумаги, этого не делает, возможно даже, что, если документы остаются невзятыми, их потом распределяют между другими господами и те, непрестанно выглядывая из своих дверей, просто хотят убедиться, лежат ли бумаги все еще на полу и есть ли надежда заполучить их для себя. При этом оставленные на полу документы обычно представляли собой особенно толстые связки, и К. подумал, что их оставляли у дверей на время из некоторого хвастовства или злорадства, а может быть, и из вполне оправданной, законной гордости, чтобы подзадорить своих коллег. Это его предположение подтверждалось тем, что вдруг именно в ту минуту, когда он отвлекался, какой-нибудь мешок, уже достаточно долго стоявший на виду, вдруг торопливо втаскивали в комнату и дверь в нее плотно закрывалась, причем и соседние двери как бы успокаивались, словно разочарованные или удовлетворенные тем, что наконец устранен предмет, вызывавший непрестанный интерес, хотя потом двери снова приходили в движение.

Такой тонкой и непринужденной сатиры на процесс литературного творчества и литературные нравы не знает мировая литература. «К, смотрел на все это не только с любопытством, но и с сочувствием». Таковы, разумеется, и чувства читателя романа, уловившего уже суть дела.

Однако, раздача продолжается:

И на тележке, по недосмотру помощника, остался один-единственный документ, в сущности, просто бумажка, листок из блокнота, и теперь они не знали, кому его вручить. «Вполне возможно, что это мой документ», — мелькнуло в мыслях у К. Ведь староста Деревни все время говорил, что дело у К. ничтожнейшее.

Самоуничижение писателя? Казалось бы, все свидетельствует об этом — служитель просто-напросто разрывает эту бумажку в клочья. Франц Кафка свои творения сжигал сам или поручал это сделать другим.

Но автор идет дальше:

...Но при этом постоянно сознавать — неужели ему не хватало здравого смысла? — что он находится там, где ему быть не положено, куда его в высшей степени неохотно, и то лишь по необходимости, по служебной обязанности, вызвал один из господ чиновников.

Да неужели же он там, в коридоре, не чувствовал всей непристойности своего поведения? Но если чувствовал, то как он мог разгуливать там, как скотина на выгоне? ... Никто из них никогда не прогнал бы К., никто бы не сказал — хотя это можно было понять — чтобы К. наконец ушел. Никто бы так не поступил, хотя присутствие К., наверно, бросало их в дрожь и все утро — любимое их время — было для них отравлено. Но вместо того, чтобы действовать против К., они предпочитали страдать, причем тут, разумеется, играла роль и надежда, что К. наконец увидит то, что бьет прямо в глаза, и постепенно, глядя на страдания этих господ, тоже начнет невыносимо страдать оттого, что так ужасающе неуместно, на виду у всех, стоит тут, в коридоре, да еще среди бела дня. Напрасные надежды. Эти господа не знают или не хотят знать по своей любезности и снисходительности, что есть бесчувственные, жестокие, никаким уважением не смягчаемые сердца... Но помешать он никак не может, зато замедлить дневную жизнь, затруднить ее он, к сожалению, в силах. Разве он не стал свидетелем раздачи документов? Свидетелем того, что никому, кроме участников, видеть не разрешается.

Так — завуалировано — Франц Кафка фиксирует свое изгойство в литературном мире. В литературных коридорах он — как бельмо на глазу. И — даже — не бельмо, а — третий глаз Шивы, из-за которого «они чувствуют себя форменным образом, даже в полной одежде, слишком раздетыми, чтобы показываться чужому». «Это им трудно перенести. И каким же должен быть человек, в котором нет к этому уважения? Именно таким человеком, как К. Человеком, который ставит себя выше всего, не только выше закона, но и выше самого обыкновенного человеческого внимания к другим...»

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 далее >