Валерий Белоножко
Три саги о незавершенных романах Франца Кафки. Сага третья. На подступах к «Замку».
Профессиональная выучка и профессиональная одержимость психоаналитика Дарела Шарпа возобладали над Шарпом-читателем, уловившим, но на свой манер впитавшим профессиональную одержимость и профессиональный долг писателя.
Приведем всего три крошечных отрывка из дневника Франца Кафки: «3 мая 1913. Страшная ненадежность моего внутреннего бытия. 22 февраля 1915. Неспособность полная и во всех смыслах. 4 июля 1916. Какой я? Жалкий я. Две дощечки привинчены к моим вискам».
Много ли найдется писателей даже хотя бы догадывающихся о том, в чем признался Кафка 3 мая 1913 года?
А кто из нас способен признаться в подобной неспособности?
И поэтическая метафора головной боли писателя столь точна, что позднее Милена Есенска-Поллак по-видимому, ненамеренно позаимствовала ее для своего письма.
Кого любой писатель знает лучше всего? Чей опыт он более способен уложить в прокрустово ложе своего произведения? Так ли уж безобидна вуаль, которою персонаж прикрывает лицо писателя?
Думаю, что психоаналитике при всей легкости добычи обидно, что Франц Кафка проделал всю положенную ей работу в своих дневниках, письмах и художественных произведениях.
Все наивозможнейшие мотивации и человеческие установки, без применения терминов «личного и коллективного бессознательного» для доказательства того или иного феномена человеческой психики, Францем Кафкой исследованы с точки зрения прокурора и адвоката, суда присяжных и Суда Страшного. Ему и в голову не приходило «жить» по Фрейду или по Юнгу. «Бесплодным заблуждением» называл он психоанализ у человечества и у него за плечами был опыт тысячелетий литературы и духовных поисков. Даже его собственный, казалось бы, небольшой жизненный опыт доставлял ему невообразимого масштаба материал для душевной и духовной переработки.
Что же касается обвинений в инфантильности и нежелании брать ответственность за свою жизнь, то и здесь психоаналитики заблуждаются. Во-первых, он знал, что искусство создается не благодаря, а вопреки. Только сопротивление, только эффект плотины, именно природный эффект способен скопить энергию духа, чтобы прорваться в конце концов мощным потоком, а не изливаться по капле в специально приспособленной для писательства жизни. Шарп обвиняет Кафку в том, что его наследие слишком мало. Однако! Все, что до нас дошло и опубликовано, составляет не менее дюжины полноценных томов прозы, писем и дневников практически за 15 лет жизни. Работоспособность Кафки была фантастична, и дело вовсе не в протяженности скольжения его пера те синусоиды мысли, которые окрыляли и свергали в пропасть его (и человеческие переживания), были подвластны вряд ли еще какому литературному порыву. Образ же буриданова осла, за уши притянутого Шарпом к Францу Кафке, вообще смехотворен. Да, писатель не бросил службы и не бросил семьи, хотя обе были преградой его творчеству. Но эти два груза не сломали его творческого хребта именно потому, что раздражение ими как бы компенсировало в какой-то степени друг друга (известно, что одна-единственная забота гораздо опаснее целой плеяды их). Кафка действовал в рамках своего инстинкта отчего же не предположить, что жизненный его инстинкт был по крайней мере равен инстинкту творческому?
Насколько Шарп разобрался в психологии Кафки, показывает его понимание, например, «Замка»: «Положение Кафки в реальной жизни было аналогично положению «героя» К. в его последнем романе « Замок» (написанном в 1921-1922 г.г.). В романе остается нерешенной загадкой, почему герой не приспособился к деревенской жизни». И еще психоаналитик обнаружил проявление «материнского комплекса» в образах Гизы и Фриды.
Имея дело с больными, неприспособленными к элементарной жизни пациентами, психоаналитики именно приспособляемость, встроенность в механизм и без того механизированной жизни, по-видимому, считают самым большим достижением индивида. Но К., считавший Деревню всего лишь переходным этапом к Замку, как раз очень умело «приспосабливался» к возникающим ситуациям трудно его упрекнуть и в робости и нерешительности, напротив, К. без устали и уныния пробивался к своей цели сквозь холод и снег окружающего мира. Будь Франц Кафка таким в гражданской жизни, тогда, наверное, у его отца-бюргера были бы основания гордиться им, но в таком случае его нелестная характеристика писательства сына, не приносящего «золотых» плодов, вернулась в небытие вместе с гениальным творчеством Кафки. Сорняки психоанализа именно потому не способны заглушить этих чудных и чудесных растений, что произрастают они на другом пространстве на свалке неряшливых и не отдающих себе отчета человеческих личностей. Франц Кафка себя постоянно строго (может быть, иногда слишком строго!) контролировал тем более, что перед ним было волшебное зеркало его произведений.
Дли любого исследователя Франца Кафки дневники его почти как Библия, и каждый способен извлечь из них свой собственный мед, поместив его в соты пессимизма, психоанализа или детского изумления перед тайнами мира. Давайте отдадим должное этому огромному цветку, истекавшему терпкой, горько-сладкой амброзией в тропическом полумраке души Франца Кафки. Давайте не будем отвлекаться на Евангелистов, толкующих его дневники вдоль и поперек, а то еще и крест-накрест. Давайте не забудем, что вначале было его Первослово и вслушаемся в его, быть может, категорический императив: «Как бы ни казалось, что весь ход моего развития опровергает мое рассуждение, и как бы такая мысль вообще ни противоречила моему существу, я никак не могу признать, что первые начала моего несчастья были внутренне необходимы, а если даже и была в них необходимость, то не внутренняя, они налетали, как мухи, и, как мух, их легко было отогнать». (Дневник. 24 января 1922, пер. Е. Кацевой)
Не внутреннюю, душевную необходимость творчества, а внешнюю уподобляет писатель «мухам». На миру и смерть красна это не для него: «Его боренья протекали с самим собой, с самим собой», а за письменным столом эти боренья фиксировались, превращаясь в мед и млеко поэзии.
Отмечая депрессию Кафки в январе 1922 года, Дарел Шарп пишет: «Кафка не увяз. Напротив, напряжение продолжало нарастать, и в конце января в дневнике появляется ряд записей, на основании которых можно заключить о приближении к сознанию чего-то неожиданного (третье, которое логически не дано)».
Творивший же «Замок» писатель записывает: «Вся эта литература атака на Границу, и, не помешай тому сионизм, она легко могла бы превратиться в новое тайное учение, в кабалистику. Предпосылки к этому были. Конечно, здесь требуется нечто вроде непостижимого гения, который заново пустил бы свои корни в древние века, или древние века заново сотворил бы, не растратив себя во всем этом, а только сейчас начав тратить себя». (Дневник 16 января 1922, пер. Е. Кацевой)
Древние века, древние учения, учение об «Энсофе» (бесконечном) всем этим веет от Замка в «Замке». Специальные исследования творчества Кафки, в частности «Замка», имеют место и основание. Но интуитивно писатель почувствовал, что придание Замку определенных мистикой и оккультизмом качеств ограничит бесконечное его Замка и вернет его на почву той или иной доктрины в (пусть пассивных) поисках союзников и опровергателей. Ни те, ни другие ему не требовались борьба за чистоту идеи вычитает и ряды сторонников, до тех пор, пока не останется один-единственный его сторонник: внутреннее ощущение истины.
Не пропустим, однако же, без внимания фразы Кафки насчет «атаки на границу» литературы и «не помешай тому сионизм». Эти фразы как бы соответствуют мнению Макса Брода, что К. символизирует в «Замке» еврейский народ «чужака» среди прочих народов, вынужденный скитаться в поисках и прорыву к Замку палестинской Земле Обетованной.
Правда, упоминание о сионизме косвенное доказательство предположения Макса Брода. К тому же оно упрятано в дневниковой записи подальше от глаз читателя. Еще одна запись от 19 октября 1921 года:
Сущность дороги через пустыню. Человек сам себе народный предводитель, идет этой дорогой, последними остатками (больше не дано) сознания постигая происходящее. Всю жизнь ему чудится близость Ханаана; мысль о том, что землю эту он увидит лишь перед самой смертью, для него невероятна. Эта последняя надежда может иметь один только смысл: показать, сколь несовершенным мгновением является человеческая жизнь, несовершенным потому, что, длись она и бесконечно, она все равно всего лишь мгновение. Моисей не дошел до Ханаана не только потому, что его жизнь была слишком короткой, а потому, что она человеческая жизнь. (пер. Е. Кацевой)
Ханаан древнее название Палестины, и но видимости (пустыня, Моисей) речь идет о Земле Обетованной. Ханаан-Замок вот чего не достигли ни К., ни Моисей. Протяженность пустыни человеческой жизни именно тогда непреодолима, если она состоит из мгновений напрасной, бессмысленной жизни в Деревне в предгорье и предвестьи Замка.
В наш цивилизованный век одиночки, терпя лишения и страдания, пересекают океан или ледяную пустыню по пути к полюсу. В наш цивилизованный век писатель-одиночка Франц Кафка пересекал пустыню, отделяющую одного человека от другого, терпя при этом телесные и душевные страдания. Люди, пестующие растения в палисадниках душевных отношений или строящие садовые беседки взаимных обязательств, в конце концов убеждаются: они мечтали о другого цвета сирени и надеялись на другие просторы, открывающиеся из беседки. Но так оно и должно быть пустыня требует платы вперед: сначала труд установления отношений, преодоления столь близкого пространства, опасного своей бездной, и только затем оазис, отдых, сладкое воспоминание о преодоленном. Неизвестно, чего больше скепсиса или насмешки заключено во фразе «браки заключаются на небесах». И по отношению к чему: к браку или к небесам. В период написания «Замка» проблема семьи, судя по дневникам, буквально шла приступом на Кафку. В том, что он выстоял, нет никакой его заслуги Милена Есенска-Поллак, лишив его очередной невесты, сама не согласилась бросить мужа и соединиться с Кафкой. Писатель в этот период подвергает ревизии весь свой жизненный путь с перечислением занятий и интересов (странно, однако, что сионизм, например, значится в одном ряду со столярничаньем). Тот незримый, неопределимый, таинственный идеал, лелеемый в душе каждого из нас бессознательно (уж не «коллективное» ли это «бессознательное» Юнга?), служащий слабой пусть не опорой хотя бы иногда выглядывающей из-за житейских туч звездочкой, сказочное, мифологическое, но и согревающее душу счастье вслушивания в чистое, невинное дыхание ребенка, спящего на наших руках, что это, как не эликсир бессмертия, единственный, дарованный нам природой, но в жажде вечной жизни приумноженный нами или истраченный в ретортах искусства и религии? Эмоции, как обычно, заслоняют истину, если таковая имеется, и Кафка отдает дневниковое дневнику, а Замковое Замку, недостижимому, несмотря на свою внешнюю неказистость и обычность.
Так можно ли «извлечь урок» из незаконченного романа? А из незаконченной жизни? В какой вообще момент можно считать жизнь оконченной?
Казалось бы, Франц Кафка возвращается на круги своя. Вновь под крыло родителей. Любовные романы исчерпаны, завершившись «ничьей». Писатель исчерпал себя и в романах литературный конфессии. Молитва оборвана на середине Фразы: «...но то, что она говорила...» И о чем говорила жизнь Франца Кафки? Или каждого из нас, читатель? Неужели в самом деле карточный домик нашей жизни рассыпается в момент смерти? А карточный Замок, иногда также нами выстраиваемый? Вечные, вечные вопросы, задавать которые не советовал даже Будда.