Макс Брод
Отчаяние и спасение в творчестве Франца Кафки
Меня время от времени спрашивают, что я думаю об этой книжице, подзаголовок которой на плохом немецком обещает «новое о структуре Процесса и Америки». Ну, я должен честно сказать, что с удовольствием познакомился бы с суждениями, которые представили бы в новом свете оба этих важных романа моего друга или хотя бы какие-то части их. К сожалению, в этом опусе, который благодаря великому имени Кафки привлек определенное внимание, ничего дельного нет. Неприятно, что очень многие прочли, что, мол, один фламандский литературовед нашел аргументы, ставящие под сомнение порядок, в котором я опубликовал главы «Процесса». На поверку никаких аргументов у него нет; более того, как объяснил Вилли Хаас в «Вельт», все это вообще пока нельзя принимать всерьез, поскольку г-н Эйтгерспрот не видел рукописи оригинала и так поверхностно подошел к делу что даже не обратился ко мне с запросом. Впрочем, и позднейшее издание с филологическим комментарием ничего не изменит в порядке глав произведений Кафки. Почему я против его воли (но все-таки, возможно, в соответствии с его тайным желанием, при его тайном согласии) отправил-таки в печать его произведения я уже так точно и подробно объяснял в послесловии к первому изданию «Процесса», что больше возвращаться к этой теме решительно незачем. Это послесловие печаталось во всех последующих изданиях, так что познакомиться с ним может любой. Мои доводы то и дело цитируются в разных местах в виде, искаженном просто до гротескного. Не менее гротескна ситуация, когда люди, не читавшие аргументов профессора и, во всяком случае, не проверявшие их, шепчутся: «В этом, видать, что-то есть, что-то тут неладно». А самое примечательное в этом деле как раз то, что в нем нет совершенно ничего, и профессор не привел ни тени доказательства или обоснованного подозрения. К сожалению, подтверждается истина, что пустой навет самое ясное дело делает сомнительным. Римлянин был прав, когда писал: «calumniare audacter, semper aliquid haeret» Клевещи, что-нибудь да останется!
Аргументы, которые Эйтгерспрот приводит для обоснования новой последовательности глав, можно назвать, как я покажу ниже, какими угодно, только не убедительными. Эйтгерспрот хочет главу «В соборе», которую я сделал девятой, поставить на место, где я поместил седьмую. И соответственно наоборот. Это все! Потому что все остальное, что он предлагает, это произвольные гипотезы без конструктивного обоснования, фантастические построения без всякого учета фрагментарного, без плана и по наитию, способа работы моего друга, при котором (во всем его богатом наследии) не осталось ни одного систематичного наброска задуманного им произведения, наброска, какими мы восхищаемся, скажем, у Грильпарцера или Шиллера. Кафка всегда работал интуитивно, на ощупь, он никогда не знал, к какой цели выведет его работа.
Об инстинктивном и далеко не планомерном образе своей работы Кафка высказался сам (запись в дневнике от 11.02.1913): «Читая корректуру Приговора, я выписываю все связи, которые мне стали ясны в этой истории, насколько я их сейчас вижу перед собой. Это необходимо, ведь рассказ появился из меня на свет, как при настоящих родах, покрытый грязью и слизью» (Д , 168). Резко критикуя «сконструированный» роман, он 8 декабря 1913 года записывает в дневнике: «Конструкции в романе Вайса. Необходима сила, чтобы устранить их, а сделать это необходимо. Выводы я почти отрицаю. Я хочу покоя, шаг за шагом, или бега, но не размеренных прыжков кузнечика» (Д , 192). Несколько раз он говорил мне (и я цитировал это не раз, отнюдь не только в связи с нападками Эйтгерспрота): «Следует писать, продвигаясь во тьму, как в туннеле». Где гений не указывал ему готовый путь, он прекращал движение. Он, как Пигмалион, всегда ждал момента, когда его персонажи оживут и станут действовать дальше самостоятельно. Он разрешал себе удивляться. Если такой момент не наступал, написанное оставалось фрагментом. Отсюда изобилие фрагментов в его «Дневниках» и прочих записях. Только смешение педантизма и произвола могло побудить сделать из одного такого фрагмента некий «пролог», а другой использовать для заполнения лакун в действии. Это прерванные попытки, эрратические валуны, которые я оставляю в таком виде, в каком нашел их. Это а не бессмысленное экспериментаторство с фрагментами считаю я единственно уважительным подходом к тому, что осталось незаконченным и уже не сможет стать законченным никогда.
Если здесь мне приходится защищаться от упрека, что я не изменил оригинальное состояние рукописи, не переставил фрагменты по собственному разумению, а оставил их в виде бессвязных отрывков, как они были записаны, то в другом месте (от профессора (Фрица Мартины в «Jahrbuch der Deutchen Schillergesellschaft» за 1958 год) я получил выговор за то, что якобы слишком изменил пунктуацию Кафки, слишком нормализовал ее. Мол, кафкианское «своеобразие ритмической речи, в котором использование пунктуации или пренебрежение ею тоже являются средствами создания поэтической формы, уничтожается нормализацией, особенно когда ее проводят традиционным путем, с упрямой педантичностью». Ну, Кафка был фанатичным приверженцем такой «педантичности» в том, что касалось знаков препинании, я вычитывал вместе с ним почти все корректуры его работ и могу это засвидетельствовать. Впрочем, Мартины достаточно просто просмотреть произведения Кафки, изданные при его жизни, чтобы убедиться, что там нет ни одной погрешности против правил пунктуации, никакой импровизации, никакой «текучей унификации»: повсюду царит строжайшая точность расстановки знаков препинания, насколько она вообще достижима, насколько не спорна она сама по себе. Помню наши, нередко затяжные, утомительные дебаты о какой-нибудь запятой, или грамматической форме, когда мы вместе занимались корректурой его произведений. По опыту теснейшего сотрудничества я знаю, как подходил Кафка к сдаче своих работ в печать. В этом духе я и обращался с текстами Кафки. Такого же подхода не сможет не придерживаться и критическое комментированное издание. Правда, если Кафка отбрасывал записанное сразу, дело обстояло иначе: тогда он не брал на себя труд расставить запятые или проверить их. Но между таким беглым наброском Кафки и предназначаемой им к печати рукописью разница чрезвычайно велика. И если уж я решался что-то печатать, то как друг должен был расставить знаки препинания так, как, по всей вероятности (с учетом известных или реконструируемых его намерений), сделал бы это сам Кафка. Замечу попутно: рассказ «Гигантский крот», анализируемый Мартины, Кафка в разговорах называл то «Гигантский крот», то «Сельский учитель». В самой рукописи нет никакого названия. Что Кафка в дневнике говорит о «Сельском учителе», не доказывает, что этот заголовок должен был стать окончательным. Из двух заглавий, слышанных мною из его уст, я выбрал более содержательное. Порицаемую Мартины датировку, которую, кстати, в первом издании я привел как гипотетическую, я давно (еще в 1951 г) уточнил (Kafka. Tagebücher, Anmerkungen S. 710).
Вернемся к Эйтгерспроту.
Что касается якобы необходимой перестановки, о которой заявляет гентский ученый, то здесь случай, возможно, и еще проще. Эйтгерспрот хочет поставить главу в соборе раньше, потому что она кажется ему не совсем безнадежной, «дает чувство облегчения», в то время как седьмая глава, дескать, подводит к пессимистической развязке. Что до меня, то сравнивать уровень «мрачности» обеих глав я считаю нелепым занятием. Кроме того, это необоснованно и по смыслу: ведь и глава «В соборе», равно как и седьмая глава, уже доводит безнадежность до предела. Именно в соборе Кафка заставляет своего героя, банковского чиновника К., о душевной гибели которого повествует роман, сказать: «Ложь превращают в миропорядок»*. Невозможно глубже погрузиться в ничто, чем заявив о «лжи как миропорядке», а это чиновник говорит «подводя итог». Истерзанный человек знает также (в соборе), что «сохранить свой престиж в банке ему стоило огромного напряжения» (11, 156). В седьмой же главе говорится: «Впрочем, для преувеличенной тревоги [по поводу его положения в банке] оснований пока что не было» (11, 99). Отсюда ясно, что, если вообще предпринимать измерение столь трудно учитываемых факторов, в девятой главе может обнаружиться больше мрака, нежели в седьмой. Это можно подтвердить и многими другими цитатами. Так, например, в седьмой главе сказано, что чиновник уже часто «обдумывал, не лучше ли было составить оправдательную записку и подать ее в суд» (II, 90). В девятой главе К., герой романа, говорит: «Правда, ходатайство еще не готово» (II, 165). Значит, он его по крайней мере начал писать. Таким образом девятая глава, как я ее и поставил, должна идти позже седьмой. Дискуссии, в седьмой или в девятой главе упадок духа героя достиг большей степени, представляется мне совершенно излишней, ибо в обеих главах состояние, названное Бубером «затмением Бога», уже дошло до непредставимо высокого уровни (то есть до низшей точки). Действие обеих глав происходит уже на нулевом уровне человеческого существования.
В пользу изменения порядка этих глав (и, возможно, еще одной), кроме упомянутого, совершенно ошибочного довода Эйтгерспрот заявляет лишь, что в седьмой главе (правда, лишь мимоходом) упоминается зимняя погода, а в девятой осенняя. Однако представление о якобы стоящей в седьмой главе зимней погоде Кафка разрушает возгласом входящего в комнату К. фабриканта: Прескверная осень! О якобы «зимнем» дне седьмой главы можно прочесть следующее: «...Всю комнату ввысь и вширь заполнил туман, пропитанный дымом, вместе с ним вполз запах гари. Сквозняком внесло несколько снежинок. Прескверная осень, сказал за спиной К. голос фабриканта тот вышел от заместителя директора и незаметно подошел к окну» (II, 105).
Я считаю недопустимым с научной точки зрения отметать этот возглас как ошибку Кафки, сделанную просто по невнимательности, и при этом два столь же мимолетных упоминания о погоде превращать в аргумент против моего расположения глав. Дело в том, что погода в романе Кафку вообще не интересовала. Аналогичные несообразности я обнаружил и в «Америке» Кафки, где, например, путь из Нью-Йорка в Сан-Франциско идет на восток (!). Возраст главного персонажа, Карла Росмана, указывается в нескольких местах разный; отель «Оксиденталь» оказывается то скромным заведением среднего уровня, то гигантским и роскошным строением с сотней лифтов. До чего можно дойти, если из каждой такой несообразности делать повод для нового прочтения? Эйтгерспрот совершенно не понимает и способа работы моего друга, о котором я вполне могу судить на основе более чем двадцатилетней близости. Роман «Процесс» Кафка написал по вдохновению, и основательно его больше не перечитывал. Позже он подарил мне рукопись и никогда уже не заглядывал в нее. Поэтому остались случайные ошибки, которые он, редактируй он книгу сам, при его добросовестности, конечно, исправил бы. Я же не могу себе позволить аналогичную добросовестность в изменении текста (не считая нескольких знаков препинания и явных грамматических и орфографических ошибок). А сколачивать капиталец на таких недосмотрах Кафки и требовать перестановок я нахожу недостойным*.