При поддержке:

Макс Брод

Отчаяние и спасение в творчестве Франца Кафки

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 далее >

При таком завершении, уводящем в метафизический, а не в практически-измеримый мир и обличающем в авторе пусть не вероучителя, но все-таки религиозного поэта, роман Кафки ничего не теряет от той нежной капли утешительности, о которой я кое-что сказал, представляя мир Кафки. Что в кафкианском мире этой капельке утешения и света противостоит безмерность страданий и бесчеловечности — в этом я, разумеется, соглашусь с любым серьезным почитателем Кафки. Но за отчаянием, которое у Кафки получает слово, нельзя полностью забывать о крохотном, но имеющем решающее значение компоненте надежды, мерцающем вопреки всему в некоторых его произведениях (в «Превращении», например, его нет). Творчество этого неповторимого поэта состоит из девяти частей отчаяния и одной части надежды. Переход Росмана в форму существования, в которой уже отсутствует то бессмысленное, убийственное, затравленное, что мучит современного человека, дает книге мягкое разрешение в темпе пианиссимо. Еще раз процитирую Ясперса («Философская вера»): «Библейская религия [Ясперс имеет в виду общую основу иудаизма и христианства] живет без трагического сознания или в преодолении трагизма»*. Так и в «Америке» трагизм человеческого существования в конечном счете преодолен. Человека более не унижают, он (совсем по Гегелю) «снимается» в трояком значении этого слова: он уничтожен, сохранен, вознесен. Притом о спасении говорится в романе вовсе не с уверенностью, но со множеством сомнений, отчего как у Росмана, так и у читателя, переживающего его судьбу, остается неопределенное пространство для свободы решения. * Там же. С. 439 (прим. перев.).

Сравни с этим финалом, увиденным с такой точки зрения, диссонирующую развязку куда более пессимистичного романа «Процесс». Герой умирает, и автор замечает, словно о собственной смерти: «„Как собака“, — сказал он так, как будто этому позору суждено было пережить его» (II, 177). От столь нигилистической атмосферы позора в «Америке» мы очень далеки и, если способны различать оттенки, понемногу приобретаем истинное понимание той бесконечности, что разделяет одновременно разрывающие грудь Кафки сомнение и веру

В «Америке» вина, а точнее, ошибка героя обрисована отчетливо. Это скорее несчастный случай, чем преступление. И все дальнейшие бедствия, которые претерпевает Росман, сопровождаются словами «по сути невиновный», звучащими с иронией, на удивление точно занимающей положенное ей место между жутью и добродушным комизмом. Но за что наказывают Йозефа К. в том таинственном «Процессе», где высшая инстанция кажется темной, недоступной, часто непонятной и недостойной в своем поведении — точно так же как в Книге Иова Бог поначалу недоступен, загадочен, и ни Иов, ни его друзья (эти — до самого конца) не видят его в правильном свете?

Йозеф К. наказывается за неспособность к любви, за безразлично-корректный образ жизни и за холодность сердца или, как мне кажется, он наказывает себя сам, выносит приговор и приводит его в исполнение. Таинственный суд, о котором он часто судит столь пренебрежительно, но который все же признает, — это его совесть, перед судом которой он недоволен своей жизнью, поверхностностью, вялостью, безучастностью своего земного существования. В этом поначалу вытесняемом, но делающемся все более явственным недовольстве уже есть наказание, приговор, но вместе с тем здесь содержится и искупление, катарсис романа «Процесс». Йозеф К. никого не любит, он лишь флиртует, поэтому ему придется умереть. К людям, с которыми сводит его служба и повседневная жизнь, он враждебен, в лучшем случае они мелькают мимо него, как безразличные тени — даже девушка, фройляйн Бюрстнер, к которой его что-то влечет, как человек остается для него тенью, интересуя его лишь как сексуальный объект. Она лишь чуть-чуть выступает из ряда бледных образов любви, которые то тут, то там слабо мерцают в романе, не покидая совсем сферу изгнаннического, лемурного, не выходя на полный свет человеческого бытия. Даже со своей матерью Йозеф К. поддерживает лишь традиционные отношения: она живет далеко в деревне, и он посылает ей денежную помощь, заботится о ее содержании, но бывает у нее только раз в году в ее день рождения, — и в очень важном и, к сожалению, неоконченном фрагменте главы, который, похоже, ускользает от внимания многих читателей, рассказывается, как Йозеф К. забыл и об этом дне рождения, об этой последней связи с материнским сердцем.

Так он живет одиноким и холодным, полагая при этом, что ведет себя исключительно правильно и прилично; вот и второй его грех — уверенность в собственной непогрешимости. Итак: сеть, в которой он запутался, была скована его холодным сердцем и уверенностью в собственной непогрешимости. «Процесс», символический арест в самом начале романа вовсе не стягивает эту плотную сеть — напротив, он разрывает ее, как молния черную пелену облаков. Теперь герою приходится пробудиться из своей обыденности, от своей «полудремы спешки». Но Йозеф К. поначалу не желает признавать своей греховности, он обвиняет всех: суд, процедуру высших судей и исполнительные органы, он обвиняет всех, кроме самого себя; повсюду он находит ошибки, нелепости, даже грязь — только не в себе самом. Лишь медленно и понемногу становится ему ясно, какого он поля ягода. Процесс — это и его очищение, его восхождение к пониманию, к истине о себе самом. Возвращаться уже поздно. И все-таки есть проблеск раскаяния — в финальном монологе, в отдельных скупых фразах, разбросанных тут и там, как и в бесконечно трогательном замечании, что обвиняемые во время процесса всегда становятся красивее. Здесь явно имеется ввиду поворот к лучшему, очищение обвиняемого. Кафка не относится к авторам, которые семикратно подчеркивают свои ключевые положения и (как, например, Стриндберг, или Толстой, или же Рильке) при каждой возможности вдалбливают их читателю. Кафка — боязливо прячущийся от самого себя, слишком легко ранимый и чувствительный человек; он из тех, кому нужен догадливый читатель, кто не выращивает учеников — он из тех, кто, как Кьеркегор, убежден, что останется одиноким и у него не будет последователей. Эту позицию можно в определенном отношении счесть даже негуманной, так она полна нежной любви к истине и так горда. Но в сердцах обоих авторов, как Кафки, так и Кьеркегора, есть и противоположные склонности, задатки учительские, педагогические, смягчающие их жесткую отчужденность.

Как бы то ни было (нам здесь следует не судить, а по возможности искать характерные черты), но от Кафки нельзя ждать больше чем слова, брошенного как бы невзначай, больше чем слова об очищении, больше чем намека на доброе — а особенно в «Процессе», самом мрачном его произведении, более всего напоминающем солнечное затмение. Однако все-таки и в «Процессе» есть такие слова — и кто чуток, найдет их.

Нечто иное — в «Замке». Разница между двумя этими произведениями принципиальна, хотя во многих внешних обстоятельствах есть немалое сходство и хотя, например, в обоих грубых стражниках «Процесса» нетрудно найти фамильное сходство с теми двумя кобольдами, которых высылает Замок и которые фальшиво и иронически называются «помощниками», хотя они — скорее уж «препятствователи», «нарушители покоя» и «доносчики». То есть наличествует сходство во внешних деталях — но в структуре, в плане, в общей установке обоих романов очевидны большие различия. В «Процессе» герой пассивен, в «Замке» он активно хлопочет. В «Процессе» Йозеф К. по-холостяцки (как это называет Кафка) исключает себя из человеческого общества. А холостяк, как явствует уже из первой книги Кафки «Созерцание», самый страшный для автора образ, его негативное воплощение — привлекает же его фигура патриарха и отца семейства, окруженного множеством детей. (Нетипично для «негативиста»). Так вот, герой романа «Замок» социабелен, он стремится к браку и укоренению в обществе, жаждет включиться в работу ради общественного блага. То обращение к деятельной жизни, которое в «Процессе» кажется невозможным, здесь произошло, так сказать, еще до поднятия занавеса, то есть до начала романа. — Различие между обоими романами, к которым «Америка» составляет сравнительно безобидный пролог, лучше всего определить, наверное, так: в «Процессе» герой все время бежит от высшей инстанции, она шлет ему повестки, преследует во множестве обличий, он пытается скрыться — в «Замке» же герой постоянно сам стремится к высшей инстанции, он, напрягая все силы, ищет путь к Замку, и его усилия напоминают еще об одном персонаже, ищущем во многочисленных блужданиях путь к Замку Спасения, к Монтсальвачу, — о Парсифале, который уже побывал в Замке, из-за одного промаха (кажущегося нам столь простительным в его тогдашнем состоянии духа) был изгнан оттуда и десятилетиями не может вновь отыскать тропу восхождения. Словно по волшебству путь в Замок для него закрылся.

«Замок» и «Парсифаль», две великих поэмы о скитаниях человеческой души, две одиссеи духа. В обоих произведениях роковым оказывается внешне незначительный промах героя, словно бы нарушивший неизвестные правила замка: в «Парсифале» — леность сердца, в «Замке» — вынужденная ложь и нетерпение человека без работы и родины. В обоих случаях — отчаянные, долгие попытки все-таки найти путь, даже вопреки воле властей замка. И наконец милость. Ведь и Кафка хотел под конец даровать милость своему К., пусть даже на смертном одре, — за героем романа «Замок» в конце концов признается право на жительство, правда, не де-юре, а из милости. Кафка не завершил роман, но пересказывал мне в разговоре задуманный им конец, как я уже сообщал в послесловии к первому изданию «Замка».

Таким образом, в романе «Замок» в определенном смысле присутствует более позитивный взгляд на мир, чем в «Процессе». Но все-таки теснит душу, когда читаешь, как в «Замке» при всей доброй воле, которой преисполнен К., он все-таки остается для крестьян чужаком, и в какой-то мере признают его только колеблющаяся Фрида да семья деревенских изгоев, — когда видишь, как все его стремления, сколь бы упорен он ни был, приносят ему мало пользы. Если смотреть с этой точки зрения, то поражение приемлющего жизнь человека еще прискорбней, чем гибель того, кто неспособен жить и любить. Поэтому утверждение, что роман «Замок» в большей степени обращен к жизни, более оптимистичен, чем «Процесс», все-таки нуждается в некоторых оговорках. При любой попытке логического упорядочивания произведений Кафки понимаешь, какая это тонкая и дифференцированная материя. Любое неуклюжее слово нарушает созданное автором зыбкое равновесие.

Тем не менее можно констатировать, что Кафка не только в афоризмах принципиально выделяется из высокоодаренного пандемониума авторов, коим ведомы лишь тоска и отчаяние, чье творчество есть капитуляция перед самими собой и распад упорядоченного мира, — но и в восходящей последовательности его романов он остается наставником человеческого рода.

В последнее время сильнее всего о жизненной позитивности позиции Кафки говорил Мартин Бубер, особенно убедительно — в эссе «Вина и чувство вины» (лекция, прочитанная в Школе психиатрии в Вашингтоне в 1957 г.) и в книге «Два образа веры»*. В эссе Бубер, в частности, показывает, что в «Процессе» Кафки «несправедливый и жестокий суд проводит в жизнь справедливое обвинение, вынесенное высшей инстанцией». История о привратнике, содержащаяся в «Процессе», для Бубера является «наиболее концентрированным выражением кредо Кафки», а с финальной катастрофой эта притча связана тем, что поэт дает возможность своему идущему на смерть герою «сосредоточиться на мощном, хоть все еще и чисто рассудочном осознании самого себя». В человеке в дальнем окне, которого К. замечает в самый последний момент, Бубер видит самого поэта, который хотел бы поспешить на помощь своему созданию, но не вправе сделать это. Вопреки другим интерпретаторам Кафки Бубер доказывает, что обвинение против К. — вовсе не «безумный абсурд», оно не бессмысленно, а обоснованно. Меру этой обоснованности и тем самым положительную, а вовсе не нигилистически-игровую (как у многих подражателей Кафки) основу романа «Процесс» я попытался показать выше.

< назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 далее >